Повесть о Сонечке. Она возникла в тот зимний день, когда Цветаева читала в Студии Вахтангова свою «Метель». Их познакомил Антокольский

Цветаева Марина

Повесть о Сонечке

Марина Цветаева

Повесть о Сонечке

* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *

ПАВЛИК И ЮРА

Elle ?tait p?le - et pourtant rose, Petite - avec de grands cheveux...1

Нет, бледности в ней не было никакой, ни в чем, все в ней было - обратное бледности, а все-таки она была - pourtant rose2, и это своеместно будет доказано и показано.

Была зима 1918 - 1919 года, пока еще зима 1918 года, декабрь. Я читала в каком-то театре, на какой-то сцене, ученикам Третьей студии свою пьесу?Метель?. В пустом театре, на полной сцене.

Метель? моя посвящалась: ?Юрию и Вере З., их дружбе - моя любовь?. Юрий и Вера были брат и сестра, Вера в последней из всех моих гимназий - моя соученица: не одноклассница, я была классом старше, и я видела ее только на перемене: худого кудрявого девического щенка, и особенно помню ее длинную спину с полуразвитым жгутом волос, а из встречного видения, особенно - рот, от природы - презрительный, углами вниз, и глаза - обратные этому рту, от природы смеющиеся, то есть углами вверх. Это расхождение линий отдавалось во мне неизъяснимым волнением, которое я переводила ее красотою, чем очень удивляла других, ничего такого в ней не находивших, чем безмерно удивляли - меня. Тут же скажу, что я оказалась права, что она потом красавицей - оказалась и даже настолько, что ее в 1927 году, в Париже, труднобольную, из последних ее жил тянули на экран.

С Верой этой, Вере этой я никогда не сказала ни слова и теперь, девять лет спустя школы надписывая ей?Метель?, со страхом думала, что она во всем этом ничего не поймет, потому что меня наверное не помнит, может быть, никогда и не заметила.

(Но почему Вера, когда Сонечка? А Вера - корни, доистория, самое давнее Сонечкино начало. Очень коротенькая история - с очень долгой доисторией. И поисторией.)

Как Сонечка началась? В моей жизни, живая, началась? Был октябрь 1917 года. Да, тот самый. Самый последний его день, то есть первый по окончании (заставы еще догромыхивали). Я ехала в темном вагоне из Москвы в Крым. Над головой, на верхней полке, молодой мужской голос говорил стихи. Вот они:

И вот она, о ком мечтали деды И шумно спорили за коньяком, В плаще Жиронды, сквозь снега и беды, К нам ворвалась - с опущенным штыком!

И призраки гвардейцев-декабристов Над снеговой, над пушкинской Невой Ведут полки под переклик горнистов, Под зычный вой музыки боевой. Сам Император в бронзовых ботфортах

Позвал тебя, Преображенский полк, Когда в заливах улиц распростертых Лихой кларнет - сорвался и умолк... И вспомнил он, Строитель Чудотворный, Внимая петропавловской пальбе Тот сумасшедший - странный - непокорный, Тот голос памятный: - Ужо Тебе!

Да что же это, да чье же это такое, наконец?

Юнкер, гордящийся, что у него товарищ - поэт. Боевой юнкер, пять дней дравшийся. От поражения отыгрывающийся - стихами. Пахнуло Пушкиным: теми дружбами. И сверху - ответом:

Он очень похож на Пушкина: маленький, юркий, курчавый, с бачками, даже мальчишки в Пушкине зовут его: Пушкин. Он все время пишет. Каждое утро - новые стихи.

Инфанта, знай: я на любой костер готов взойти, Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть Твои глаза...

А это - из?Куклы Инфанты?, это у него пьеса такая. Это Карлик говорит Инфанте. Карлик любит Инфанту. Карлик - он. Он, правда, маленький, но совсем не карлик.

Единая - под множеством имен...

Первое, наипервейшее, что я сделала, вернувшись из Крыма, - разыскала Павлика. Павлик жил где-то у Храма Христа Спасителя, и я почему-то попала к нему с черного хода, и встреча произошла на кухне. Павлик был в гимназическом, с пуговицами, что еще больше усиливало его сходство с Пушкиным-лицеистом. Маленький Пушкин, только - черноглазый: Пушкин - легенды.

Ни он, ни я ничуть не смутились кухни, нас толкнуло друг к другу через все кастрюльки и котлы - так, что мы - внутренне - звякнули, не хуже этих чанов и котлов. Встреча была вроде землетрясения. По тому, как я поняла, кто он, он понял, кто я. (Не о стихах говорю, я даже не знаю, знал ли он тогда мои стихи.)

Простояв в магическом столбняке - не знаю сколько, мы оба вышли - тем же черным ходом, и заливаясь стихами и речами...

Словом, Павлик пошел - и пропал. Пропал у меня, в Борисоглебском переулке, на долгий срок. Сидел дни, сидел утра, сидел ночи... Как образец такого сидения приведу только один диалог.

Павлик, как Вы думаете - можно назвать - то, что мы сейчас делаем - мыслью?

Павлик, еще более робко:

Это называется - сидеть в облаках и править миром.

У Павлика был друг, о котором он мне всегда рассказывал: Юра З. ?Мы с Юрой... Когда я прочел это Юре... Юра меня все спрашивает... Вчера мы с Юрой нарочно громко целовались, чтобы подумали, что Юра, наконец, влюбился... И подумайте: студийцы выскакивают, а вместо барышни - я!!!?

В один прекрасный вечер он мне?Юру? - привел.

А вот это, Марина, мой друг - Юра З. - с одинаковым напором на каждое слово, с одинаковым переполнением его.

Подняв глаза - на это ушло много времени, ибо Юра не кончался - я обнаружила Верины глаза и рот.

Господи, да не брат ли вы... Да, конечно, вы - брат... У вас не может не быть сестры Веры!

Он ее любит больше всего на свете!

Стали говорить Юрий и я. Говорили Юрий и я, Павлик молчал и молча глотал нас - вместе и нас порознь - своими огромными тяжелыми жаркими глазами.

В тот же вечер, который был - глубокая ночь, которая была - раннее утро, расставшись с ними под моими тополями, я написала им стихи, им вместе:

Спят, не разнимая рук С братом - брат, с другом - друг, Вместе, на одной постели... Вместе пили, вместе пели...

Я укутала их в плед, Полюбила их навеки, Я сквозь сомкнутые веки Странные читаю вести: Радуга: двойная слава, Зарево: двойная смерть.

Этих рук не разведу! Лучше буду, лучше буду Полымем пылать в аду!

Но вместо полымя получилась - ?Метель?.

Чтобы сдержать свое слово - не разводить этих рук - мне нужно было свести в своей любви другие руки: брата и сестры. Еще проще: чтобы не любить одного Юрия и этим не обездолить Павлика, с которым я могла только?совместно править миром?, мне нужно было любить Юрия плюс еще что-то, но это что-то не могло быть Павликом, потому что Юрий плюс Павлик были уже данное, - мне пришлось любить Юрия плюс Веру, этим Юрия как бы рассеивая, а на самом деле усиливая, сосредоточивая, ибо все, чего нет в брате, мы находим в сестре и все, чего нет в сестре, мы находим в брате. Мне досталась на долю ужасно полная, невыносимо полная любовь. (Что Вера, больная, в Крыму и ничего ни о чем не знает - дела не меняло.)

Отношение с самого начала - стало.

Было молча условлено и установлено, что они всегда будут приходить вместе - и вместе уходить. Но так как ни одно отношение сразу стать не может, в одно прекрасное утро телефон:

А нельзя ли мне когда-нибудь прийти к вам без Павлика?

Сегодня.

(Но где же Сонечка? Сонечка - уже близко, уже почти за дверью, хотя по времени - еще год.)

Но преступление тут же было покарано: нам с З. наедине было просто скучно, ибо о главном, то есть мне и нем, нем и мне, нас, мы говорить не решались (мы еще лучше вели себя с ним наедине, чем при Павлике!), все же остальное - не удавалось. Он перетрагивал на моем столе какие-то маленькие вещи, спрашивал про портреты, а я - даже про Веру ему говорить не смела, до того Вера была - он. Так и сидели, неизвестно что высиживая, высиживая единственную минуту прощания, когда я, проводив его с черного хода по винтовой лестнице и на последней ступеньке остановившись, причем он все-таки оставался выше меня на целую голову, - да ничего, только взгляд: - да? - нет - может быть да? - пока еще - нет - и двойная улыбка: его восторженного изумления, моя - нелегкого торжества. (Еще одна такая победа - и мы разбиты.)

Так длилось год.

Своей?Метели? я ему тогда, в январе 1918 г., не прочла. Одарить одиноко можно только очень богатого, а так как он мне за наши долгие сидения таким не показался, Павлик же - оказался, то я и одарила ею Павлика - в благодарственную отместку за?Инфанту?, тоже посвященную не мне - для Юрия же выбрала, выждала самое для себя трудное (и для себя бы - бедное) чтение ему вещи перед лицом всей Третьей студии (все они были - студийцы Вахтангова, и Юрий, и Павлик, и тот, в темном вагоне читавший?Свободу? и потом сразу убитый в Армии) и, главное, перед лицом Вахтангова, их всех - бога и отца-командира.

Ведь моей целью было одарить его возможно больше, больше - для актера - когда людей больше, ушей больше, очей больше...

И вот, больше года спустя знакомства с героем, и год спустя написания?Метели? - та самая полная сцена и пустой зал.

(Моя точность скучна, знаю. Читателю безразличны даты, и я ими врежу" художественности вещи. Для меня же они насущны и даже священны, для меня каждый год и даже каждое время года тех лет явлен - лицом: 1917 г. - Павлик А., зима 1918 г. - Юрий З., весна 1919 г. - Сонечка... Просто не вижу ее вне этой девятки, двойной единицы и двойной девятки, перемежающихся единицы и девятки... Моя точность - моя последняя, посмертная верность.)

Марина Цветаева

Повесть о Сонечке

Часть первая

Павлик и Юра

Elle etait pâle – et pourtant rose,

Petite – avec de grands cheveux...

Нет, бледности в ней не было никакой, ни в чем, все в ней было – обратное бледности, а все-таки она была – pourtant rose, и это своеместно будет доказано и показано.

Была зима 1918 г. -1919 г., пока еще зима 1918 г., декабрь. Я читала в каком-то театре, на какой-то сцене, ученикам Третьей студии свою пьесу «Метель». В пустом театре, на полной сцене.

«Метель» моя посвящалась: – Юрию и Вере З., их дружбе – моя любовь. Юрий и Вера были брат и сестра, Вера в последней из всех моих гимназий – моя соученица: не одноклассница, я была классом старше, и я видела ее только на перемене: худого кудрявого девического щенка, и особенно помню ее длинную спину с полуразвитым жгутом волос, а из встречного видения, особенно – рот, от природы – презрительный, углами вниз, и глаза – обратные этому рту, от природы смеющиеся, то есть углами вверх. Это расхождение линий отдавалось во мне неизъяснимым волнением, которое я переводила ее красотою, чем очень удивляла других, ничего такого в ней не находивших, чем безмерно удивляли – меня. Тут же скажу, что я оказалась права, что она потом красавицей – оказалась и даже настолько, что ее в 1927 г., в Париже, труднобольную, из последних ее жил тянули на экран.

С Верой этой, Вере этой я никогда не сказала ни слова и теперь, девять лет спустя школы надписывая ей «Метель», со страхом думала, что она во всем этом ничего не поймет, потому что меня наверное не помнит, может быть, никогда и не заметила.

(Но почему Вера, когда Сонечка? А Вера – корни, доистория, самое давнее Сонечкино начало. Очень коротенькая история – с очень долгой доисторией. И поисторией.)

Как Сонечка началась? В моей жизни, живая, началась?

Был октябрь 1917 г. Да, тот самый. Самый последний его день, то есть первый по окончании (заставы еще догромыхивали). Я ехала в темном вагоне из Москвы в Крым. Над головой, на верхней полке, молодой мужской голос говорил стихи. Вот они:

И вот она, о ком мечтали деды
И шумно спорили за коньяком,
В плаще Жиронды, сквозь снега и беды,
К нам ворвалась – с опущенным штыком!

И призраки гвардейцев-декабристов
Над снеговой, над пушкинской Невой
Ведут полки под переклик горнистов,
Под зычный вой музыки боевой.

Сам император в бронзовых ботфортах
Позвал тебя, Преображенский полк,
Когда в заливах улиц распростертых
Лихой кларнет – сорвался и умолк...

И вспомнил он, Строитель Чудотворный,
Внимая петропавловской пальбе -
Тот сумасшедший – странный – непокорный, -
Тот голос памятный: – Ужо Тебе!

– Да что же это, да чье же это такое, наконец?

Юнкер, гордящийся, что у него товарищ – поэт. Боевой юнкер, пять дней дравшийся. От поражения отыгрывающийся – стихами. Пахнуло Пушкиным: теми дружбами. И сверху – ответом:

– Он очень похож на Пушкина: маленький, юркий, курчавый, с бачками, даже мальчишки в Пушкине зовут его: Пушкин. Он все время пишет. Каждое утро – новые стихи.

Инфанта, знай: я на любой костер готов взойти,
Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть
Твои глаза...

– А этот – из «Куклы Инфанты», это у него пьеса такая. Это Карлик говорит Инфанте. Карлик любит Инфанту. Карлик – он. Он, правда, маленький, но совсем не карлик.

Единая под множеством имен...

Первое, наипервейшее, что я сделала, вернувшись из Крыма – разыскала Павлика. Павлик жил где-то у Храма Христа Спасителя, и я почему-то попала к нему с черного хода, и встреча произошла на кухне. Павлик был в гимназическом, с пуговицами, что еще больше усиливало его сходство с Пушкиным-лицеистом. Маленький Пушкин, только – черноглазый: Пушкин – легенды.

Ни он, ни я ничуть не смутились кухни, нас толкнуло друг к другу через все кастрюльки и котлы – так, что мы – внутренно – звякнули, не хуже этих чанов и котлов. Встреча была вроде землетрясения. По тому, как я поняла, кто он, он понял, кто я. (Не о стихах говорю, я даже не знаю, знал ли он тогда мои стихи.)

Простояв в магическом столбняке – не знаю сколько, мы оба вышли – тем же черным ходом, и заливаясь стихами и речами...

Словом, Павлик пошел – и пропал. Пропал у меня, в Борисоглебском переулке, на долгий срок. Сидел дни, сидел утра, сидел ночи... Как образец такого сидения приведу только один диалог.

Я, робко: – Павлик, как Вы думаете – можно назвать – то, что мы сейчас делаем – мыслью?

Павлик, еще более робко: – Это называется – сидеть в облаках и править миром.


У Павлика был друг, о котором он мне всегда рассказывал: Юра З. – «Мы с Юрой... Когда я прочел это Юре... Юра меня все спрашивает... Вчера мы с Юрой нарочно громко целовались, чтобы подумали, что Юра, наконец, влюбился... И подумайте: студийцы выскакивают, а вместо барышни – я!!!»

В один прекрасный вечер он мне «Юру» – привел. – А вот это, Марина, мой друг – Юра З. – с одинаковым напором на каждое слово, с одинаковым переполнением его.

Подняв глаза – на это ушло много времени, ибо Юра не кончался – я обнаружила Верины глаза и рот.

– Господи, да не брат ли вы... Да, конечно, вы – брат... У вас не может не быть сестры Веры!

– Он ее любит больше всего на свете!

Стали говорить Юрий и я. Говорили Юрий и я, Павлик молчал и молча глотал нас – вместе и нас порознь – своими огромными тяжелыми жаркими глазами.

В тот же вечер, который был – глубокая ночь, которая была – раннее утро, расставшись с ними под моими тополями, я написала им стихи, им вместе:

Спят, не разнимая рук -
С братом – брат, с другом – друг.
Вместе, на одной постели...

Вместе пили, вместе пели...

Я укутала их в плэд,
Полюбила их навеки,
Я сквозь сомкнутые веки
Странные читаю вести:
Радуга: двойная слава,
Зарево: двойная смерть.

Этих рук не разведу!
Лучше буду, лучше буду
Полымем пылать в аду!

Но вместо полымя получилась – Метель.

Чтобы сдержать свое слово – не разводить этих рук – мне нужно было свести в своей любви – другие руки: брата и сестры. Еще проще: чтобы не любить одного Юрия и этим не обездолить Павлика, с которым я могла только «совместно править миром», мне нужно было любить Юрия плюс еще что-то, но это что-то не могло быть Павликом, потому что Юрий плюс Павлик были уже данное, – мне пришлось любить Юрия плюс Веру, этим Юрия как бы рассеивая, а на самом деле – усиливая, сосредоточивая, ибо все, чего нет в брате, мы находим в сестре и все, чего нет в сестре, мы находим в брате. Мне досталась на долю ужасно полная, невыносимо полная любовь. (Что Вера, больная, в Крыму и ничего ни о чем не знает – дела не меняло.)

Нет, бледности в ней не было никакой, ни в чем, все в ней было – обратное бледности, а все-таки она была – pourtant rose, и это своеместно будет доказано и показано.

Была зима 1918 г. -1919 г., пока еще зима 1918 г., декабрь. Я читала в каком-то театре, на какой-то сцене, ученикам Третьей студии свою пьесу «Метель». В пустом театре, на полной сцене.

«Метель» моя посвящалась: – Юрию и Вере З., их дружбе – моя любовь. Юрий и Вера были брат и сестра, Вера в последней из всех моих гимназий – моя соученица: не одноклассница, я была классом старше, и я видела ее только на перемене: худого кудрявого девического щенка, и особенно помню ее длинную спину с полуразвитым жгутом волос, а из встречного видения, особенно – рот, от природы – презрительный, углами вниз, и глаза – обратные этому рту, от природы смеющиеся, то есть углами вверх. Это расхождение линий отдавалось во мне неизъяснимым волнением, которое я переводила ее красотою, чем очень удивляла других, ничего такого в ней не находивших, чем безмерно удивляли – меня. Тут же скажу, что я оказалась права, что она потом красавицей – оказалась и даже настолько, что ее в 1927 г., в Париже, труднобольную, из последних ее жил тянули на экран.

С Верой этой, Вере этой я никогда не сказала ни слова и теперь, девять лет спустя школы надписывая ей «Метель», со страхом думала, что она во всем этом ничего не поймет, потому что меня наверное не помнит, может быть, никогда и не заметила.

(Но почему Вера, когда Сонечка? А Вера – корни, доистория, самое давнее Сонечкино начало. Очень коротенькая история – с очень долгой доисторией. И поисторией.)

Как Сонечка началась? В моей жизни, живая, началась?

Был октябрь 1917 г. Да, тот самый. Самый последний его день, то есть первый по окончании (заставы еще догромыхивали). Я ехала в темном вагоне из Москвы в Крым. Над головой, на верхней полке, молодой мужской голос говорил стихи. Вот они:

И вот она, о ком мечтали деды

И шумно спорили за коньяком,

В плаще Жиронды, сквозь снега и беды,

К нам ворвалась – с опущенным штыком!

И призраки гвардейцев-декабристов

Над снеговой, над пушкинской Невой

Ведут полки под переклик горнистов,

Под зычный вой музыки боевой.

Сам император в бронзовых ботфортах

Позвал тебя, Преображенский полк,

Когда в заливах улиц распростертых

Лихой кларнет – сорвался и умолк...

И вспомнил он, Строитель Чудотворный,

Внимая петропавловской пальбе -

Тот сумасшедший – странный – непокорный, -

– Да что же это, да чье же это такое, наконец?

Юнкер, гордящийся, что у него товарищ – поэт. Боевой юнкер, пять дней дравшийся. От поражения отыгрывающийся – стихами. Пахнуло Пушкиным: теми дружбами. И сверху – ответом:

– Он очень похож на Пушкина: маленький, юркий, курчавый, с бачками, даже мальчишки в Пушкине зовут его: Пушкин. Он все время пишет. Каждое утро – новые стихи.

Инфанта, знай: я на любой костер готов взойти,

Лишь только бы мне знать, что будут на меня глядеть

Твои глаза...

– А этот – из «Куклы Инфанты», это у него пьеса такая. Это Карлик говорит Инфанте. Карлик любит Инфанту. Карлик – он. Он, правда, маленький, но совсем не карлик.

Единая под множеством имен...

Первое, наипервейшее, что я сделала, вернувшись из Крыма – разыскала Павлика. Павлик жил где-то у Храма Христа Спасителя, и я почему-то попала к нему с черного хода, и встреча произошла на кухне. Павлик был в гимназическом, с пуговицами, что еще больше усиливало его сходство с Пушкиным-лицеистом. Маленький Пушкин, только – черноглазый: Пушкин – легенды.

Ни он, ни я ничуть не смутились кухни, нас толкнуло друг к другу через все кастрюльки и котлы – так, что мы – внутренно – звякнули, не хуже этих чанов и котлов. Встреча была вроде землетрясения. По тому, как я поняла, кто он, он понял, кто я. (Не о стихах говорю, я даже не знаю, знал ли он тогда мои стихи.)

Простояв в магическом столбняке – не знаю сколько, мы оба вышли – тем же черным ходом, и заливаясь стихами и речами...

Словом, Павлик пошел – и пропал. Пропал у меня, в Борисоглебском переулке, на долгий срок. Сидел дни, сидел утра, сидел ночи... Как образец такого сидения приведу только один диалог.

Я, робко: – Павлик, как Вы думаете – можно назвать – то, что мы сейчас делаем – мыслью?

Павлик, еще более робко: – Это называется – сидеть в облаках и править миром.

У Павлика был друг, о котором он мне всегда рассказывал: Юра З. – «Мы с Юрой... Когда я прочел это Юре... Юра меня все спрашивает... Вчера мы с Юрой нарочно громко целовались, чтобы подумали, что Юра, наконец, влюбился... И подумайте: студийцы выскакивают, а вместо барышни – я!!!»

В один прекрасный вечер он мне «Юру» – привел. – А вот это, Марина, мой друг – Юра З. – с одинаковым напором на каждое слово, с одинаковым переполнением его.

Подняв глаза – на это ушло много времени, ибо Юра не кончался – я обнаружила Верины глаза и рот.

– Господи, да не брат ли вы... Да, конечно, вы – брат... У вас не может не быть сестры Веры!

– Он ее любит больше всего на свете!

Стали говорить Юрий и я. Говорили Юрий и я, Павлик молчал и молча глотал нас – вместе и нас порознь – своими огромными тяжелыми жаркими глазами.

В «Повести о Сонечке» нет какого-то последовательного сюжета. В ней Марина Цветаева вспоминает события московского периода своей жизни, который пришелся на 1919 – 1920 годы. Многие лишения достались на долю Марины: она в Москве одна с двумя маленькими дочерьми, которые жестоко страдают от голода. Муж – белогвардейский офицер, от которого давно нет известий. Марина не пытается скрыть этот факт, демонстративно противопоставляя себя существующей власти.

Но, несмотря на голод и трудности, молодость берет свое. Наступает эпоха великих перемен. Цветаева находит близких себе по духу молодых людей, таких же нищих романтиков. Это – актеры студии Вахтангова. Их умы будоражат Французская революция, мистика, средневековье.

В один из дней Марина в студии знакомится с Сонечкой Голлидей, которая восторгается Цветаевой, ее творчеством. Эта миниатюрная женщина-дитя становится подругой и наперсницей Цветаевой.

Сонечка инфантильна и непредсказуема. То на нее нападает безудержное веселье, то черная хандра. Она кокетлива и капризна. В Сонечке уживаются самовлюбленность и сентиментальность, порывистость и мудрость. В любви она несчастлива, а в быту невыносима

А пятилетняя Ирина умирает от голода в приюте. Цветаеву гложет вина – не уберегла.

Среди персонажей повести мы видим Павла Антокольского, известного московского поэта того времени, щеголя и «человека успеха» Юрия Завадского.

Эта повесть о молодых, одаренных, но преждевременных людях. Они осознают свою несвоевременность. Но пишут стихи, играют в спектаклях, влюбляются, поддерживают друг друга.

Эта книга учит тому, что стоит полноценно жить, творить, любить, невзирая на то, какое время тебе досталось. Другого не будет.

Можете использовать этот текст для читательского дневника

Цветаева. Все произведения

  • Крысолов
  • Повесть о Сонечке
  • Федра

Повесть о Сонечке. Картинка к рассказу

Сейчас читают

  • Краткое содержание Ильф и Петров Золотой телёнок

    С первых страниц романа перед нами предстает опытный шулер Остап Бендер, который после неудачных поисков драгоценностей, появился в кабинете начальника одного из исполкомов. Он решил не сдаваться и попытать счастье еще раз

  • Краткое содержание Восстание масс Ортега-и-Гассет

    В своем труде Хосе Ортега-и-Гассет «Восстание масс» говорит о проблеме человека. Автор сначала рассказывает о феномене стадности. В этом разделе он говорит о том, что масс – это необязательно большое скопление людей

  • Краткое содержание Манн Тристан

    Личность главного героя повествования Шпинеля полна утонченности, вместе с тем прямолинейна и достаточно поверхностна. Его автор называет миром духа и искусства. Он без стеснения смеется над внешним видом Детлефа Шпинеля

  • Краткое содержание Монтескьё Персидские письма

    Любознательные азиаты Узбек и Рика покидают родину и отправляются путешествовать. Они переписываются между собой и своими друзьями. В одном из писем Узбек рассказывает другу о причине побудившей его уехать

Добрый вечер, дорогие друзья! Продолжаем программу «Сто лет ― сто лекций». Дошли мы до 1937 года. Так получается, что сегодня мы должны взять для анализа произведение, написанное за пределами Советского Союза, но относящееся, безусловно, к русской литературе, столетие которой мы и пересказываем.

Речь идет о «Повести о Сонечке», которую Марина Цветаева писала летом 1937 года после, наверно, самой большой катастрофы в своей эмигрантской жизни. Вскоре после отъезда Али на родину в 1937 году вовлекается в настоящий террористический акт Сергей Эфрон. Он должен настигнуть и наказать раскаявшегося резидента Игнатия Рейсса. Рейсса убили. Эфрон его не убивал, по разным версиям, он либо был шофером в этой операции, либо просто свидетелем. Но как бы то ни было, Сергей Эфрон впервые был повязан, впервые принял участие в кровавом деле. Довольно скоро после этого ему пришлось бежать. Вслед за ним в 1938 году пришлось и Цветаевой пережить абсолютное изгойство в эмиграции и в конце концов покинуть Францию.

«Повесть о Сонечке» начата в 1937 году. Цветаева год работала над этой прозой, закончила ее летом 1938 года, непосредственно перед отправкой в Россию. В «Повести о Сонечке» две части, как говорила Анна Саакянц, это самая большая и самая романтическая проза Марины Цветаевой, можно сказать, роман. Как большинство советских писателей в 1936-1939 годах, в этот страшный промежуток большого террора отвлекаются от реальности, вспоминая свое детство, так Цветаева отвлекается от кошмара своего положения, от своего одиночества ― она спасается воспоминаниями о самом счастливом своем времени, о 1918-1920 годах, воспоминаниями о Сонечке Голлидэй.

Я сразу хочу отмести все эти идиотские спекуляции на тему того, что Цветаеву и Софью Голлидэй связывали эротические отношения. Цветаева вообще к эротическим отношениям, исключая счастливое физиологическое совпадение с Родзевичем, относилась с некоторым чувством неловкости. Для нее это всегда такое ощущение: мы попали в неловкую ситуацию, надо это сделать, давайте скорее это сделаем, а потом уже перейдем к тому, что действительно интересно ― к разговорам, поцелуям, романтической влюбленности.

Софья Голлидэй очень мало, на мой взгляд, связывается в сознании нормального человека с телесностью, это такой эльф. Любовь Цветаевой к Сонечке ― не любовь старшей опытной женщины к молодой и неопытной, это любовь человека к фее, неземному созданию. У Сонечки Голлидэй тоже бывают влюбленности, такие детские, подростковые. Они всегда сводятся к поцелуям, запискам, переглядыванию. Это чистый романтизм, абсолютно лишенный каких-то признаков вещественности.

Что интересно в молодежи 1918-1919 годов в Москве, они, конечно, книжные дети, они воспринимают революцию как Великую французскую революцию, это сбывшаяся живая историческая картина. Она абсолютно независимы от быта, потому что быта нет, они не удостаивают его. Цветаева говорила: «Мой девиз ― не снисхожу». Они не снисходят до мелочей, до собственных красных рук, до необходимости самим растапливать печь и где-то добывать дрова для этой печи, до мерзлой картошки.

Цветаева приводит иногда, даже страшно сказать, смешные, трагифарсовые эпизоды, когда молодая романтическая девушка едет в деревню за картошкой. Какие-то жалкие вещички, которые она везла на продажу, бабе, продающей картошку, не понравились. Она сказала: «У тебя зуб золотой, если выковыряешь, я тебе за него отдам картошки, сколько унесешь». Девочка выковыряла эту коронку и действительно набрала столько, что не могла поднять. Баба, глядя на это, равнодушно ей сказала: «Ну отсыпь». Цветаева все это излагает в своих дневниковых записках того времени, в очерке «Мои службы», в огромных записных тетрадях, но это все не составляет сущности эпохи. Это в лучшем случае смешно, достойно насмешки.

По большому счету, главное содержание в это время ― чистая жизнь духа, потому что быт умер, жизнь перестала продолжаться в своих обычных формах, она перешла в формы чисто духовные. Чтение, постановки каких-то романтических драм в студии Вахтангова, сочинение стихов, влюбленности в романтических стариков (Волконский) или божественно красивых юношей (Завадский), сочинение романтических драм, которые не могли быть поставлены, потому что, как сама Цветаева повторяла вслед за Гейне, «поэт неблагоприятен для театра», но тем не менее это великолепные драмы с разговорным живым стихом. Единственная более или менее удачная попытка их поставить ― когда Евгений Симонов ставил их уже в 1980-е годы в Вахтанговском театре с Юрием Яковлевым в роли старого Казановы, и то это был спектакль с огромной долей условности. Цветаева не годится для театра потому, как она сама говорит, что театр ― это прямой взгляд, а она привыкла либо опускать очи долу, либо возводить их горе. Но тем не менее сочинение романтических драм ― в это время ее любимый отдых от чудовищного быта.

Многие вообще назовут кощунством и ее сочинительство в то время, и ее отношения с Сонечкой. «Как, у тебя только что умерла дочь Ирина!», дочь, которую она была вынуждена отдать в приют, она сама об этом написала: «Старшую из тьмы выхватывая ― младшую не уберегла» . Это, конечно, катастрофа в цветаевской жизни. Но, во-первых, она все-таки спасла Алю. Вероятно, спасти двух детей в тот момент было выше ее возможностей.

Во-вторых, дети, жизнь, спасение, службы, деньги ― все это тот фон, который существует помимо. Основная жизнь Цветаевой в то время ― безумная вдохновенная последняя романтика советской революции. Сколько бы мы ни говорили о том, что всех этих детей, последышей Серебряного века, русская революция убила, давайте не забывать о том, что перед этим она их все-таки создала. Она в огромной степени создала все это поколение. Это то, что в Петербурге ― Петрограде ― Ленинграде было последним поколением гумилевской «Звучащей раковины», такие люди, скажем, как сын Корнея Николай Чуковский, или Нина Берберова, или замечательно глупый и бесконечно трогательный Нельдихен. А в Москве это Павлик Антокольский, молодой поэт, который стал учеником Цветаевой и ее любимым собеседников, это Володя Алексеев, в котором нет никакого творческого начала, а есть бесконечная чуткость, внимание и любовь к чужому дару.

И есть Сонечка Голлидэй. Наверно, это самый пленительный женский образ у Цветаевой. Что такое Сонечка? Нам остались от нее три-четыре фотографии, одна крупная. Мы знаем, что это очень милая, ― назвать ее красивой как-то трудно ― маленькая, очень инфантильная девочка с неправильным нервным лицом, героиня, похожая на любимых нервных подростков из Достоевского типа Неточки Незвановой. Она и занималась в основном тем, что читала на концертах «Белые ночи». Вообще ранний Достоевский и его цитаты пронизывают «Повесть о Сонечке».

Она не бог весть какая актриса, она хороша как чтица, она и была чтицей всю жизнь, потому что играть она не умеет, не умеет быть другой, перевоплощаться. Она такая, какая она есть. Удивительная штука: в этой повести видны не только прелестные и притягательные черты Сонечки, но и ее некоторая моветонность, актерское дурновкусие, актерская фальшь, постоянная игра, а без этой игры никак не выжить, потому что это ее вечная самозащита. Видна не только ее отвага и любовь к Марине, но и кокетство, и трусость, и совершенное неумение жить ― не только в бытовом смысле. Она не умеет ладить с людьми, она эгоцентрична. Инфантилизм приятен в ребенке, а в человеке взрослом (Сонечке в этот момент все-таки уже 24 года) он раздражает зачастую.

Цветаева, изображая все это, абсолютно честна. Мы понимаем, что это девочка не самого хорошего вкуса. Да, девочка-циркачка из французского циркового балагана, которая, может быть, чересчур легко относится к увлечениям и связям, которая ничего не умеет, кроме своего ремесла, которая не удостаивается думать о людях, потому что ей всегда не до них. Да, она безумно эгоцентрична, конечно. И эта дикая любовь к пирожным, которых нет, к украшениям, бусам ― это все тоже детское. Надо заметить, что из двух крайностей ― чрезмерная укорененность в быте и несколько инфантильный полет над ним ― конечно, полет гораздо симпатичнее. В этом смысле Цветаева совершенно такой же неисправимый инфантил.

Вечный вопрос о том, как относилась Цветаева к советской власти, не такой бессмысленный, как кажется, потому что все-таки это отношение многое определяет в облике российских литераторов. Отношение Цветаевой к этой власти было смешанным, прямо скажем. Уже в «Повести о Сонечке» двадцать лет спустя после описываемых событий она говорит: «У нас не могло быть контактов с пролетарской молодежью и красноармейцами, может быть, и прекрасными людьми, но не бывает контактов у победителя с побежденными». Это верно, они себя чувствовали побежденными.

У Цветаевой никогда не было ненависти к народу и даже к той части этого народа, которую вполне легально можно назвать быдлом, то есть к тем, кто злорадствовал над побежденными. Она многое понимает. Вот что удивительная штука ― Цветаева всегда много ностальгировала по советской Москве, в которую она потом вернулась и которая ее убила. Такой счастливой, как в 1919-1920 годах, когда муж пропал без вести (она только потом узнала о его эмиграции), когда друзья отрезаны, когда детей нечем кормить, она не была никогда в жизни.

Поэтому отношение к революции очень простое ― она с омерзением относится к советской идеологии, не принимает никакого марксизма, вся теоретическая часть революции ей глубоко отвратительна, но буря, которую подняла эта революция, но состояние, которое вызвала революция, для нее прекрасны. Она любит революцию не за то, что это расправа с угнетенными, а за то, что это великолепный вызов для молодых, это их шанс ощутить себя небожителями. Как говорит Павлик Антокольский, «то, что мы делаем ― это сидеть в облаках и править миром, вот как это называется». Они действительно сидят в облаках и правят миром. Без революции этого не было, революция уничтожила очень многое наносное, она выявила людей.

Удивительно, что стихи Цветаевой нравятся красноармейцам. Почему-то считается, что стихи эти о красном офицере:

И так мое сердце над Рэ-сэ-фэ-сэром

Скрежещет — корми-не корми! —

Как будто сама я была офицером

В Октябрьские смертные дни.

Имеется в виду, конечно, белый офицер, но красные курсанты воспринимают это как стихи о красном офицере. «Каждый полуграмотный курсант, ― пишет Цветаева, ― обмирал от поэмы „Переулочки“». Я бы не сказал, что «Переулочки» ― лучшая поэма Цветаевой. Мне кажется, что в ней действительно слишком много междометий, фабула темна и при всей замечательной энергетике этой вещи она все-таки, пожалуй, темновата. Но она не была темной в авторском чтении для жителей Москвы 1919 года.

С революцией в речь Цветаевой вторгается стихия народного языка, стихия фольклора, то, чего раньше не было. И в «Лебедином стане», книге стихов о Белой армии, и в «Перекопе», поэме, написанной о Белой армии, и вообще в романтических стихах 1919-1920 годов удивительна эта стихия уличной речи. Это позволило Цветаевой как поэту вырасти на голову. Поэтому в «Повести о Сонечке» нет ненависти к этому времени, есть восхищение величием момента и понимание его, потому что при всех мерзостях этой эпохи великое в ней тоже было, то великое, чего не увидели ни Гиппиус, ни Бунин, но то, что увидели Цветаева и Блок.

«Повесть о Сонечке» плюс ко всему еще и великолепно написана. Я грешным делом считаю Цветаеву как поэта хотя и выдающимся явлением, но все-таки мне кажется, что она уступает себе же как прозаику, ее проза выше, чем ее стихи. Мне приятно, что в этом у меня есть такой союзник, как Новелла Матвеева. Мне очень важно, что «Повесть о Сонечке» ― действительно самая масштабная, точная и заразительная проза Цветаевой. Ее хорошо перечитывать в депрессии, потому что в совершенной беспросветности та жизнь вдруг тебя как-то наполняет силой. Не потому, что тебе лучше, чем было им, это довольно низменная эмоция, а потому, что энергия исходит от этого текста.

Конечно, нельзя без слез перечитывать его финал, когда Марина узнает о смерти Сонечки, когда она из письма Али узнает, что Сонечка Голлидэй умерла всего-то за несколько лет до переезда Али в Москву, до получения весточки от Марины из Парижа. Соня всю жизнь вспоминала Цветаеву как самое светлое пятно, как самое радостное, что она видела. Как говорила Цветаева о Сонечке, «самое вкусное, чем меня кормили». Умерла она очень молодой от рака печени, ей было чуть за сорок. Она была замужем, играла в провинции, считалась замечательной чтицей. Конечно, признания у нее быть не могло, потому что в советской России она была страшно одинока и совершенно неуместна.

Когда читаешь этот финал: «Сонечка умерла, когда прилетели челюскинцы», это ведь звучит, как «когда прилетели ласточки», звучит явлением природы. Это тоже позднее цветаевское не то что примирение с Советским Союзом, нет, это признание какой-то природности происходящего. Природность не комплимент, нет в этом ничего хорошего, но человек для того и существует, чтобы отличаться от природы, быть лучше ее. Эта повесть о том, как среди дикой природной катастрофы расцвело несколько гибельных и удивительных цветов.

«Повесть о Сонечке» ― последняя большая проза Марины Цветаевой, после этого только возвращение в Россию и потом немота. Но удивительно, что во всех переходных эпохах это советское чудо повторяется, повторяются волшебные гибельные цветы, растущие на руинах, повторяется прекрасное поколение, которое существует вопреки всему. Поэтому «Повесть о Сонечке» ― это вечное, любимое чтение молодых, которые обязательно воспроизводят в своей жизни эту коллизию. Не знаю, радоваться этому или огорчаться, но в советской и постсоветской истории такие катаклизмы случаются всегда, и новые Сонечки появляются бесперебойно, в этом-то и ужас, и счастье неиссякаемой российской природы.

В какой степени Цветаева была осведомлена о деятельности мужа?

После того, как бежал Эфрон, Цветаеву допрашивали. Она произвела на полицейских впечатление абсолютно невменяемой, она читала им стихи, рассказывала о благородном романтическом прошлом Эфрона и вообще вела себя не как обычный человек. Совершенно очевидно, что такое поведение не было маской. Цветаева искренне пыталась им объяснить, что Эфрон ― человек благородный. Она и в письме Берии искренне пыталась объяснить, что она прожила с ним тридцать лет и лучшего человека не встретила.

Я не думаю, что она знала о масштабе его участия в «Союзе возвращения на родину». Она была абсолютно в курсе его убеждений, его сменовеховства, евразийства, его уверенности в том, что красная империя построена при Сталине и надо всем, кто любит Россию, возвращаться. Но то, что он участвовал в тайных операциях советской разведки, было для нее тайной.

Могут спросить: «Знала ли она об источниках денег, которые появлялись в доме?». Дома денег не было. Эфрон во многом работал бескорыстно, а если получал, то ничтожно мало. Это, кстати, еще одно доказательство его абсолютного бескорыстия. И Аля зарабатывала вязанием шапочек, рисованием и сочинением очерков в газеты, в том числе французские, и Цветаева давала вечера, где благотворительная подписка собирала какие-то суммы.

Эфрон не зарабатывал ни гроша, и поэтому думать, что она реально представляла его работу, чрезвычайно наивно. Тем большей трагедией было для нее пребывание в Болшеве в 1939 году, после возвращения, когда она поняла весь масштаб и его работы на органы, и его перерождения. Довольно скоро были взяты и Аля, и он. У нее уже не осталось никаких сомнений относительно того, что она приехала на смерть. Поэтому «Повесть о Сонечке» ― это еще и завещание.